Тираж «Колокола»
Всего за десятилетие (с 1857 по 1867 год) Герцен выпустил 244 номера «Колокола» общим тиражом около полумиллиона экземпляров. Эго был сосредоточенный и целеустремленный натиск раскрепостившейся русской мысли против врагов, закрепостивших народ. У Герцена был широкий круг корреспондентов. Русские люди самого различного положения писали ему, откликаясь на его призыв: фактов! побольше разоблачительных фактов! В прекрасной информированности Герцена была сила его «Колокола». Как отмечает современный исследователь, бывали случаи, когда «в один и тот же запрещенный эмигрантский журнал пишут студент и генерал, Добролюбов и Победоносцев».
Герцен в «Колоколе» отстаивал программу демократических преобразований в России. Она состояла из четырех пунктов: освобождение слова от цензуры, освобождение крестьян от помещиков, освобождение податного сословия от побоев1 и, наконец, освобождение суда от обязанности вести судопроизводство за закрытыми дверями. Если императорская власть не могла или не желала провести в жизнь эти скромные требования, то она должна была себя обуздать или уступить место тем, кто способен осуществить преобразования.
Герцен выражал общие настроения, его программа привлекала очень широкий круг людей, недовольных положением в России после Крымской войны. В этом была сила Герцена. Но в этом же была и его слабость. В «Колоколе» проявлялась неотчетливость социальной программы Герцена. Он сам позднее признал слабость своей позиции: «Мы не со стороны дворянства как сословия. Мы не со стороны правительства в его петровской форме. Но если мы не со стороны дворянства и не со стороны правительства, то безусловно со стороны движения. Все, что может подмыть, смыть казарму и канцелярию, все, что может увлечь в общий поток и в нем распустить бюрократию и сословные монополии, военную администрацию штатских дел, писарей, обкрадывающих казну, казну, обкрадывающую народ,все это будет принято нами с радостью и восторгом, чьими бы руками ни было сделано».
Пока главным вопросом оставался вопрос об отмене крепостного права, на стороне Герцена были симпатии очень широких кругов русской публики. Один из его младших современников, В. А. Панаев (1824 1899), вспоминал, какую роль Герцен играл в общественном движении пятидесятых
Герцен вел борьбу за демократические преобразования в России. Но и за Герцена шла борьба, его «Колокол» пытались подчинить своему влиянию различные социально-политические группы. С одной стороны, революционные демократы добивались от Герцена подлинно революционной пропаганды. «К топору зовите Русь!» — требовал от него Чернышевский.
С другой — его убеждали, что народ еще не в состоянии взять в свои руки решение собственной сочинение на тему крепостничества отучили его заниматься государственными вопросами. Причем убеждали Герцена в этом и справа, защитники «постепенного» хода событий, и слева, например анархист Бакунин. «Черная русская изба,— писал он Герцену и Огареву,— спит, как спала, мертвая и бесплодная в продолжении веков, потому что не веет в ней дух свободы, потому что давит ее государство — и будет спать она тем же глупым сном и не сделает ни шагу вперед русский социальный вопрос, пока будет существовать это государство».
Герцена временами охватывали колебания. Ему и в самом деле начинало казаться, что русский народ — не государственный. Он оборачивался назад и окидывал взглядом прошлое: «История русского народа представляет, в самом деле, очень странное зрелище. В течение более чем тысячелетнего своего существования русский народ только и делал, что занимал, распахивал огромную территорию и ревниво оберегал ее как достояние своего племени. Лишь только какая-нибудь опасность угрожает его владениям, он поднимается и идет на смерть, чтобы защитить их; но стоит ему успокоиться относительно целостности своей земли, он снова впадает в свое пассивное равнодушие,— равнодушие, которым так превосходно умеют пользоваться правительство и высшие классы».
Конечно, он не мог не сознавать — в отличие от Бакунина,— что крестьянская Русь уже заволновалась: «Прислушайтесь — благо тьма не мешает слушать: со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра, растет стон, поднимается ропот — это начальный рев морской волны, которая закипает, чреватая бурями после страшно утомительного штиля».
Крестьянская Русь уже не в состоянии терпеть крепостничество. Герцен видел вельможных крепостников: вежливые, раздушенные, отлично образованные и нередко умные, может быть, даже из числа самых умных людей своего сословия... Что у них могло быть общего с помещиками, которые собственными руками избивали провинившихся слуг? Что у них, у этой элиты русского дворянства, могло быть общего с помещицами-истязательницами, утратившими не только женственную мягкость, но и всякую человечность? Вот, например, встречалась ему во время новгородской ссылки некая псковская помещица Ярыжкина. «Она засекла двух горничных -до смерти, попалась под суд за третью... Выдумывала удивительнейшие наказания — била утюгом, сучковатыми палками, вальком».
Ведь не эта же садистка выражала закон крепостничества? Во всяком процессе, у всякого явления непременно должен быть свой сочинение Пушкин. Он еще может оставаться неизвестным; не познан, но он есть! Необходимо познать закон русского крепостничества — и тогда все то, что казалось случайным, разнородным, противоречивым, немедленно сложится в стройную систему. За внешней нескладицей мы узрим в глубине общественного движения закономерность его развития, увидим внутреннюю логику событий.
Герцен много видел, слышал и запоминал. Память его отличалась особой избирательностью. Она цепко захватывала и выбирала из массы разнородных случаев и происшествий нечто сходное. Герцен отбирал факты однородные: били слуг в отцовском доме — не сам Иван Алексеевич, разумеется, а по его распоряжению или с его согласия в полиции, по записочке хозяина. Били подначальных по всей Москве. И по дороге от Москвы до Перми. И в Вятке — как и во всех тамошних деревнях. И во Владимире тоже. А также в Петербурге. Бьют, наказывают, клеймят, секут, порют насмерть или до полусмерти по всей Российской империи.